На главную В раздел "Сиквелы, приквелы и вбоквелы"
На страницу книги

"Призрак Оперы"

Автор © Людмила Петрушевская


В результате ни из кого не вышло ничего, ни из тех двух, которые пели тогда в пустом зале маленького пансионата далеко на захолустном юге, ни из того третьего, который вошел в этот зальчик и увидел тех двух: а они, ни много ни мало, пели дуэт Аиды и Амнерис, «Фу ля сорте» из Верди, знай наших, сложный диалог меццо и сопрано, имея при себе заранее привезенные ноты.

«Делль армиа туои», – вдохновенно лилось.

То есть мир их не узнал никогда. Одних потому, что возможностей не было, другого потому, что он не хотел. Об этом позже.

Тот, третий, видимо, прислушивался с улицы к пению, а как вошел – неизвестно, сквозь обслугу и дежурных. Сами они, сопрано и меццо, с трудом договаривались с персоналом, обещали дать в пансионате концерт. «Та тю, та кому вы нужны. Нам это неинтересно», – открыто комментировала дежурная, получившая мзду.

Но и то сказать, в это время, час спустя после завтрака, население пансионата гужевалось на пляже, так что певичек стали пускать. Небольшая приплата – и зал как бы в вашей аренде.

Что делать, единственное место в поселке с фортепьяно, да и то слегка раздолбанным.

Тот третий свободно вошел и сел неподалеку в зале, тихо стал слушать.

Сдержанно похлопал в конце. Те две засмеялись, поклонились.

Пошушукались и спели дуэт Лизы и Полины, с особенным удовольствием. У них там были свои штучки, одновременность, такое синхронное плавание. «В тиши ночной» в финале.

Потом третий поднялся на сцену, сел тапером, стал подыгрывать, иногда руководя свободной рукой, как хормейстер, т. е. закрывая слишком открытый звук или продолжая диминуэндо до написанного композитором предела.

Певицы почувствовали себя удивительно свободно. Это был тот случай, когда хотелось для кого-то раскрывать свое дарование, когда оно распространялось даже выше природных пределов.

Для такого случая припасена формула, обозначающая вдохновение, – «полетный звук».

А одна поющая частенько говаривала другой, что с Клавкой хочется петь лучше и лучше, что-то доказать, а со Шницлер вообще дело не идет: разница в педагогах.

(Клаудия была учительница на стороне, жила в роскошной гостинице «Метрополь». А Шницлер работала как пиявка в том институте, где училась сопрано. Буквально требовала, требовала и требовала улучшать одни и те же партии к зачетам и экзаменам. Четыре вещи долбить целый семестр!)

Но Клавка брала очень много за урок, у нее был психологический тормоз: свист в ушах при чужом пении. Мучительный эффект, результат насильственного преподавания за деньги. Редко-редко свист уступал место чувству покоя, это когда у вокалистки прорывалось настоящее.

Ученицы чувствовали себя виноватыми перед Клавочкой, но перли и перли, несли и несли деньги.

А Шницлер преподавала официально в институте, завкафедрой и все такое, но с ней дело не шло.

То есть дело в учителе, как он вынет из горла звук. Как?

Тот, кто пришел и сидел теперь за роялем, почти не участвовал в пении. Иногда производил легкий жест тонкой, хрупкой ладонью. Как бы приподнимающей горстку пуха. Или как бы опускающей выключатель, тогда они, обе певицы, мгновенно замолкали разом, что есть важнейший в дуэте момент одновременного окончания фразы.

Он почти все время молчал, но уровень был виден сразу. Играл не то чтобы с листа, но по памяти ВСЕ.

Сразу чувствовалась, однако, некая дистанция. Он был профессионалом высокой пробы, хотя маскировался под простоту.

Его даже хвалить было неловко.

Сопрано перестала драть горло в особенно высоких и трудных местах, хотя большим диапазоном она похвастать не могла и брала криком. Малый голос.

(Клавочка ей однажды сказала, что можно орать, все равно у нее громко не получится.)

Притом сама же Клавка частенько мучительно морщилась. Явно шел внутренний свист.

Клавочка не скрывала, что давно бы избавилась от сопрано, но та цеплялась за уроки как за последнюю надежду. Все несла педагогу, все деньги.

Она зарабатывала много как преподавательница теории и сольфеджио, готовила учеников в свое училище и консерваторию, драла с них по полной. Все относила Клавдии.

Это было как наваждение. Сопрано верила в то, что Клавочка ее вывезет. А может, дело было не в этом.

С меццо дела обстояли проще – она давно попрощалась с идеей стать певицей, преподавала в том же училище по классу аккордеона, хотя закончила как пианистка.

И пела с сопрано за компанию свои вторые партии. Это у них была отдушина в жизни.

Хорошим, верным низким голосом она вторила сопрано.

Ей, этой меццо, свободно можно было бы петь в кабаках, да еще и с аккордеоном, и сопрано иногда строило за подругу планы возможного будущего.

Сопрано бы в кабак не взяли. Так она сама говорила. Еще не время!

Однако ничего не получалось, времени у аккордеонистки не было, пробивной силы никакой. Вообще сил на жизнь.

Да и желания тоже.

Аккордеонистка-меццо тихо жила с дочкой и мамой, внешность имела среднюю, за собой особо не ухаживала.

Ее бы поставить на каблук, надеть сверкающий паричок, платье накинуть как на вешалку, т. е. бретельки и красивую тряпочку выше колен — классная бы получилась картина. Но тяжелый развод в анамнезе, неверие в себя, час двадцать до работы и еще дольше обратно (результат развода и разъезда, квартира почти в деревне) – и имеем результат: тусклые волосы и лицо, унылый взгляд, уходящий в сторону.

«Ты чисто как после траура! – восклицала темпераментная сопрано. – Хватит уже!»

Сопрано же, в свою очередь, с каблуков не слезала даже на пляже, охотно трахалась при любом случае и носила притемненные очки размером в маскарадную полумаску, чтобы никто ничего не разглядел, потому что мнение о своем внешнем виде у нее имелось самое трезвое. Что не мешало ей любоваться на себя в любое зеркало. Косметики она употребляла сколько поместится.

Но притом женщина она была организованная, бодрая, трудоспособная, тоже с разводом и тоже с дочкой и мамочкой.

Удивительно слаженно теперь звучал их дуэт, и редкие обгорелые поселенцы, не могущие идти на пляж, постепенно стянулись в зальчик и даже начали хлопать.

На закуску сбацали дуэтом медленное танго Эдит Пиаф, жизнь в розовом цвете, аккомпаниатор и тут не сплоховал. Даже меццо оживилась и сымпровизировала недурную втору.

Зрители устроили овацию втроем.

Но тут всунулась менеджер, что сколько можно, женщины.

То есть пора выметаться.

Пошли в кафешку для своих, где обедали хозяева окрестных лавок, саун и обменных пунктов. Сопрано всегда сорила деньгами на отдыхе. Заказала полный стол.

Новообретенный незнакомец не пил, не ел, сказал, что спасибо, сыт, прихлебывал минералку и оказался Оссиан.

– Как? – вылупилась сопрано. – Осьян?

Он не ответил. Потом, спустя какое-то время, долго они решали, как же на самом деле его звать.

Сопрано, простая душа, минуя все сложности, в конце концов стала обращаться к нему как к простому, случайно обретенному соседу по столу: «Слушайте, вы, вот вы!»

Это была фраза какого-то телевизионного юмориста, таким образом шутливая сопрано начинала разговор с незнакомыми.

На вопросы он не стал бы отвечать, это ясно.

Сопрано притормозила со своими застольными шуточками.

Меццо спокойно ела, пила вино, отдыхала душой, видимо.

И так постепенно, шаг за шагом, возникла какая-то редкостная атмосфера застенчивости со стороны певичек.

Однако говорить было надо хоть что-то, и сопрано снова завела рассказ о своей учительнице по вокалу. Она ее неумеренно хвалила:

– Я ведь каждый день беру уроки, я лечу к ней буквально как на крыльях. Отовсюду!

Меццо, до той поры молчавшая, вдруг живо возразила:

– Ты так всю жизнь будешь на нее пахать, на свою Клавдею. Это же известный способ. Это как бегать в казино. Как наркотик даже. Подсадить человека на обучение – известная удочка! А Клава твоя десятой части не умеет того, что умел ее учитель.

– Ты, – обрушилась сопрано на меццо, – ты откуда знаешь, любовница дядьки, ты не испытала еще в жизни такого счастья, как я!

Меццо ответила:

– Да знаю, не испытала. Тут, кстати, в Еникеевке, что ли, живет такой же гуру. Лет ему что-то девяносто. Мне о нем говорили. Километров двести отсюда по побережью. К нему ездят даже из Москвы. Он ставит дыхание. Разбирает вещи по слогам, каждый слог отдельно ставит. Я слышала о нем. Месячный курс, семь часов в день, стоит чуть ли не как старую иномарку здесь купить. И представляешь, некоторые московские сдают свои квартиры, переселяются к нему. А кто-то побогаче летает на уикенды.

– Клаудия называет его мошенником и жуликом, – отвечала сопрано. – Каравайчук, что ли? Ты к нему сама ездила, скажи?

– Не знаю, как он о ней отзывается, – парировала меццо. – Наверно, еще похлеще.

– А, сама ты такая же, как я! – задорно, чтобы смягчить ситуацию, воскликнула сопрано. – Тоже имеешь цель! Только ты деньги жалеешь. А Клаудия одна.

Гость все молчал.

– Я тебя хотела взять к Клавдии, – сказала сопрано беззаботно. – Но старуха берет так много... Живет в «Метрополе» в потайной квартире. Ее кухня окном имеет нижнюю часть купола ресторана.

– Еще бы! С таких доходов.

– Ей знаешь, сколько лет? И она мне обещает столько же, – понуро сказала сопрано. – Но я не хочу. Чтобы мою дочь старухой увидеть? И не дай Бог, она за мной с горшком будет ходить?

– А сколько же ты наметила? – горько спросила меццо.

– Я еще не рассчитывала, успокойся. Сейчас одно, через двадцать лет другое будет. Старики цепляются за жизнь! – торжественно заключила сопрано и расплатилась за всех.

Обед закончился.

Вышли на знойную улицу.

Шли и шли, неведомо куда. Гость не прощался.

И тут сопрано не выдержала, вдохновилась и все-таки выступила с многозначительной, не раз уже бывшей в ходу репликой «Куда мне вас проводить».

И выразительно посмотрела на Оссиана через свои притемненные очки.

То есть имелось в виду, что она пойдет к нему на эту ночку.

Оказалось, что пока никуда. То есть он только приехал и нигде не угнездился.

И неожиданно он согласился остановиться на квартире у певиц.

– У нас же четыре койки! – сияя, несколько раз подчеркнула сопрано, надеясь его убедить. – Домик в саду! Даже две комнаты с удобствами!

Он не возражал. С искренней такой простотой несколько раз кивнул. Вообще показался ангелом добра.

С ним был небольшой рюкзак.

Как он был одет, они так и не вспомнили потом. Не до того было. Что-то светлое, обыкновенное. Бедное.

И очень уж просто он позволил женщине заплатить за себя в ресторане.

Тем более, как объясняла потом сопрано, он же не ел ни фига! И вино не пил.

Но они обе поняли, что он из тех мужчин, за которыми нужен глаз да глаз, которые мгновенно становятся объектом заботы. Одеть-обуть, накормить – это еще полдела. Не обидеть! Не задеть ни единым словом. Создать обстановку! Поддержать и обогреть эту беззащитную душу!

Придя, они оставили его в саду на скамейке и закрыли за собой дверь в домик.

Мигом они вымелись обе в одну комнату, все барахло перетаскали, подмели. Они предоставили ему, разумеется, лучшую комнату.

Все установили и расположили, украсили цветком (сопрано сбегала в сад и срубила розу).

Сунулась было хозяйка, нездоровая тетка с замотанной головой, зачем цветы ломаете, а на самом деле ее, как пчелу, привлекло нечто к новому цветку. Нужна была информация о том, кто сидел неподвижно в саду.

Она постояла, поглядела, исчезла и вернулась с новым большим полотенцем.

И опять остановилась, как пригвожденная, озирая чистенькую комнату на месте постоянной барахолки.

Две сопрано живо ее выставили хорошо поставленными голосами, минуя плаксивые угрозы насчет дополнительной платы:

– Ты и так, Галя, дерешь с нас за четыре места, хватит!

Оссиан при этом уже как-то не присутствовал у дома, незаметно исчез прогуляться. Но рюкзачок оставил на скамейке и, стало быть, к нему вернулся.

Затем пошли на море.

Тут вообще была комедия, потому что гость не стал раздеваться, прилег на притащенном для него белом шезлонге, даже не сняв туфель.

Но то, что он был в легкой белой рубашке и полотняных брюках, оказалось удивительно к месту.

Сопрано выступала в затянутом купальнике как в вечернем платье. Могла бы скрыть, то и скрыла бы колготками свои коротковатые толстые ноги – но все-таки ходила по этому случаю в специальных босоножках с каблуком под десять см, увязая в песке. Принесла себе пива, а гостю минералки без газа.

Трудилась, переваливалась сильно открытыми ягодицами.

Меццо была незаметна, с незаметным, худощавым телом и невыразительным, бедным лицом. И волосы имела бедноватые, подстриженные жидкие кудряшки серого цвета. Ничего не хотел человек делать с собой. «Ну ты же можешь, ну ты же можешь! – частенько восклицала сопрано. – Вон, на вечере встречи ты же была самая клевая! Как на тебя все смотрели! Ну что тебе стоит, на, на, возьми тушь! Губы подкрась!»

Та только усмехалась. Видимо, ей было стараться не для кого. В свое время постаралась, и вот результат, спасибо, однажды заметила она, развод, отягощенный разъездом.

Вернулись с пляжа еще более зачарованные, сидели под грецким орехом за столом.

Дядька хозяин принес своего молодого вина в поллитровых банках и вежливо удалился.

Настала теплая ночь. Повис месяц. Цикады грянули свою оперу. Трио и дуэты, хоры и соло рассыпались в невидимых окрестностях.

Меццо вдруг исчезла.

– Она ходит к хозяину в дом трахаться. Хозяйка спит отдельно в клуне. Она больная. Каждый вечер так, – внезапно поделилась с Оссианом сопрано. – Хотите персиков? Пойдемте.

Но за руку взять его не посмела. На черной почве сада в полной тьме белели плоды.

– Это яблоки, это персики. Мы собираем в тазик, взвешиваем и платим ей. А иногда и с дерева рвем.

Так, наверное, должно было пахнуть в раю, компотный дух перезрелых фруктов.

Вернулись под орех. Стол стоял на забетонированной площадке, тут же недалеко таскалась, гремя цепью по бетону, неразличимая собака.

– Уголек, – позвала сопрано. – Он черный. Уголек!

Собака остановилась, потом опять пошла греметь.

Засипела вода из шланга в саду. Видимо, вышел хозяин на вечернюю поливку.

– Сейчас она вернется, – сказала сопрано.

Действительно, явилась меццо, села пить вино из банки.

– Ну как? – лукаво и пьяновато спросила сопрано. – Кончила?

Ей не ответили. Видимо, это был обычный вопрос.

Сопрано вдруг смутилась.

– Пойдемте нальем еще вина, – предложила она, вскочила и окликнула хозяина через весь сад.

Они пошли в подвал, где стояла на боку большая бочка, почти цистерна.

Хозяин снял шланг, вставил себе в рот, сделал ряд сосательных движений и тут же сунул трубку в банку. Мутноватая жидкость полилась как из его внутренностей. Каждый раз было такое впечатление. Что-то глубоко физиологическое.

– Нолил! – произнесла свою обычную шуточку сопрано.

Торжественно он сам отнес дело своих рук на стол и ушел сразу же.

Курили под звездами, свободные люди.

Затем хозяин возник у стола опять, постоял молча, повернулся, и меццо ушла с ним.

– Это уже называется разврат, – печально сказала сопрано.

И тут же она начала жаловаться.

– Я! – прозвучало в ночной тишине, полной звона цикад. – Я бы так не могла. Он ко мне подъезжал.

Никакой реакции не последовало.

– Но она несчастная. Это так, для здоровья. А вот вы, расскажите о себе!

– Да нечего рассказывать, спасибо, – милосердно ответил он после длиннейшей паузы. Расскажите лучше вы.

– Я учусь в институте заочно! Но это просто для бумажки, для диплома. Я у Шницлер просто так, для порядка. Но я ученица Кандауровой Клавдии Михайловны! Слышали? И больше ничья. Я ее не предам. Я ее реклама. У меня вообще не было голоса!

И тут она исполнила короткий вокализ. Она не смотрела на Оссиана. Он молчал.

Уголек даже перестал таскать цепь и замер. Потом опять безнадежно загремел пустой жестяной миской.

– Я! – продолжала сопрано. – Я много зарабатываю, много трачу. Но и Клавдия много берет! Много! А я готова ей все отдать, все, только бы она вытащила мой голос. Только бы! У меня же совсем его нет. Ты слышал.

Он даже не кивнул.

Она продолжала в том же жарком тоне:

– Ты слышал. У меня аб-со-лютно камерный голос. А я буду оперной певицей! У Клавдии две ученицы пели, одна в Большом театре, другая в кино. Любовь Орлова, слышал такое имя? Ни у той, ни у другой не было голоса. Клавдии сто семьдесят лет или даже больше. У меня тоже нет данных для оперы. Клавдия имеет свою систему воспитания бессмертного голоса. Она его выводит. У меня сейчас диапазон две октавы. Будет четыре лет через десять.

– Спой, – попросил Оссиан.

Сопрано повертела головой, хлебнула вина:

– Не надо. Пока что не надо.

Он молчал.

Вдруг она встала, покашляла, оперлась своими трудовыми пальчиками о стол и запела «Элегию» Массне.

Голос у нее был небольшой, но и мало того: он был и не особенный, то есть без очарования. Без тембра. Так себе, простой голосок, лучше всего он пошел бы под гитару.

– Вот не могу бросить курить, – пожаловалась она.

И тут же покашляла, села.

Посидели молча. Наступала ночная прохлада.

– Второй раз у них всегда дольше, – сообщила сопрано. – Пошли купаться в море? Сейчас темно, можно голышом. Я смотреть не буду! Пошли!

Опять возникло молчание. Гость не шелохнулся.

– Я люблю ночью. Никто не видит тебя, плывешь свободно. Такая свобода... Чудо. Господи, как не хватает свободы!

– Спой.

Сопрано опять встала, как по команде, снова прокашлялась.

Оссиан протянул свою раскрытую ладонь к ее солнечному сплетению, чуть пониже груди. Эта ладонь стала что-то как бы приподнимать.

Пошло пение. Голос лился как-то странно, полуоткрыто. Под большим напряжением. Из недр буквально. Но выходил наружу легким, другим. Сопрано лилось чистое, как стекло. Достигло невероятных высот и начало спускаться.

Ладонь легла на стол.

Внезапно из темноты появилась меццо:

– Это кто? Это кто пел?

– Я. Это он. Я пела, – тихо ответила сопрано.

– Не может быть, – затрясла головой меццо. Сопрано хлебнула вина и тихо засмеялась:

– Ни с того ни с сего.

И понурилась с какой-то неясной тоской:

– Эх, жизнь! Ишачу, ишачу, кручусь, а голоса нет.

– Ты что! Ты что! Я же слышала!

Оссиан молчал.

Еще посидели, вызвали хозяина, он принес вина.

– Ты, – вдруг произнесла сопрано, – ты показал мне... Ты показал мне, что ничего у меня с Клавой не выйдет. Ты... Ты возьмешь меня?

Он не ответил, как-то улыбнулся в полутьме.

Заснули как убитые в своей комнате, сопрано и меццо.

Наутро проснулись уже белым днем.

Оссиана не было.

Не было и его рюкзака.

Кровать стояла несмятая, как будто на ней не спали.

– Когда он ушел? Куда? – спросила сопрано у хозяйки.

Та начала жаловаться на больную голову и вроде бы даже заплакала, сидя у себя в закутке на высокой кровати.

– Не заплатил мне, да? – горевала она. – Ушел? Хозяин старается, старается... И бабы эти уезжают и все, не платят.

Что-то у нее в голове явно перемешалось.

– Мы платим за четыре койки! Чего это ты выступаешь? – спросила сопрано и осеклась, потому что хозяйка на нее посмотрела из-под платка. Ясно и насмешливо, безо всяких слез.

– А вот и не платите, – повторила она. Видимо, знала, о чем говорила. Все у них было включено в обслуживание. Олл инклюд.

Сопрано вернулась к меццо. Меццо лежала и курила.

И вдруг сказала:

– А ты знаешь, это же был Призрак оперы. Помнишь, Клавдия говорила о своем учителе? Мазетти его приводил к ней. Если Призрак оперы дает три урока, то это на всю жизнь.

– Клавдия? Она мне ни о чем таком даже и не заикалась, – растерянно возразила сопрано. – А ты что, к ней ходила? Без меня?

– Да нет. Это мне вроде бы говорили про нее, – рассеянно произнесла меццо. – Не помню кто. Давно еще. В консерватории. Такая легенда. Подарил бессмертие. Вот она и мается.


На верх страницы